Стихи о войне: различия между версиями
Enot (обсуждение | вклад) |
Enot (обсуждение | вклад) |
||
Строка 1441: | Строка 1441: | ||
== '''Пастернак''' Борис Леонидович ([[rwp:Пастернак,_Борис_Леонидович|1890—1960]]) == | == '''Пастернак''' Борис Леонидович ([[rwp:Пастернак,_Борис_Леонидович|1890—1960]]) == | ||
[[Файл:Boris Pasternak in youth.jpg|thumb|200px|Борис Пастернак]] | [[Файл:Boris Pasternak in youth.jpg|thumb|200px|Борис Пастернак]] | ||
'''Смерть сапёра''' (1943) | |||
'''Смерть сапёра''' (1943)<poem> | <spoiler> | ||
<poem> | |||
Мы время по часам заметили | Мы время по часам заметили | ||
И кверху поползли по склону. | И кверху поползли по склону. | ||
Строка 1543: | Строка 1544: | ||
Своею жертвой путь прочертишь. | Своею жертвой путь прочертишь. | ||
</poem> | </poem> | ||
</spoiler> | |||
'''Смелость''' (1941)<poem> | '''Смелость''' (1941) | ||
<spoiler> | |||
<poem> | |||
Безымённые герои | Безымённые герои | ||
Осаждённых городов, | Осаждённых городов, | ||
Строка 1600: | Строка 1603: | ||
Громовержцев и орлов. | Громовержцев и орлов. | ||
</poem> | </poem> | ||
</spoiler> | |||
'''Победитель''' (1944) | '''Победитель''' (1944) | ||
<spoiler> | |||
<poem> | <poem> | ||
Вы помните ещё ту сухость в горле, | Вы помните ещё ту сухость в горле, | ||
Строка 1624: | Строка 1627: | ||
Им вынесено и совершено. | Им вынесено и совершено. | ||
</poem> | </poem> | ||
</spoiler> | |||
<br clear=all> | <br clear=all> | ||
[[#вернуться к содержанию]] | |||
== '''Перов В.''' == | == '''Перов В.''' == |
Версия от 17:21, 12 апреля 2019
В этой статье собраны стихи русских поэтов о войне.
Апухтин Алексей Николаевич (1840—1893)
Солдатская песня о Севастополе (1869)
Асадов Эдуард Аркадьевич (1923—2004)
День Победы. И в огнях салюта…
Письмо с фронта
Ахматова Анна Андреевна (1889—1966)
Не бывать тебе в живых… (1921)
Победителям (1944)
Ваншенкин Константин Яковлевич (1925—2012)
Земли потрескавшейся корка… (1952)
Винокуров Евгений Михайлович (1925—1993)
Глаза (1944—1957)
Высоцкий Владимир Семёнович (1938—1980)
Братские могилы (1964)
Он не вернулся из боя (1969)
Гамзатов Расул Гамзатович (1923—2003)
Журавли
Гончаров Виктор Михайлович (1920—2001)
Мне ворон чёрный смерти не пророчил… (1944)
Гумилёв Николай Степанович (1886—1921)
Георгий Победоносец
Дементьев Андрей Дмитриевич (род. 1928)
Баллада о матери
Друнина Юлия Владимировна (1924—1991)
Я столько раз видала рукопашный…
Я принесла домой с фронтов России…
Зинка (1944)
Бинты
Ты должна!
В бухте (1947)
Евтушенко Евгений Александрович (1932—2017)
Хотят ли русские войны? (1961)
Занадворов Владислав Леонидович (1914—1942)
Война (1942)
Казакова Римма Фёдоровна (1932—2008)
На фотографии в газете…
Лебедев-Кумач Василий Иванович (1898—1949)
Священная война (24 июня 1941)
Два друга (1943)
Лермонтов Михаил Юрьевич (1814—1841)
Бородино (1837)
Поле Бородина (1830—1831)
Лобода Всеволод Николаевич (1915—1944)
Погиб товарищ (1944 г. За четыре дня до своей смерти)
Некрасов Николай Алексеевич (1821—1878)
Внимая ужасам войны… (1855 или 1856)
Окуджава Булат Шалвович (1924—1997)
До свиданья, мальчики (1958)
Ошанин Лев Иванович (1912—1996)
Волжская баллада (1945)
Баллада о Сергее Кускове (1945)
Пастернак Борис Леонидович (1890—1960)
Смерть сапёра (1943)
Смелость (1941)
Победитель (1944)
Перов В.
Благодарность фронтовая (1984 [1])
Полка остатки, как громада,
Гранитно замерли в строю.
Кто здесь в строю, мы все из ада,
Мы и теперь ещё в бою…
…Нам спины ливень сёк свинцовый,
Слепил глаза поток огня,
Но самолет многопудовый
Покорно слушался меня.
И, нашей яростью повержен,
Разжался танковый кулак!
Такой исход был неизбежен,
Ведь бой неправый вёл наш враг…
…И командир, он сам из боя,
Устало глядя на зарю,
Сказал: «Вас меньше стало вдвое,
За бой я всех — благодарю!»
Да, благодарность фронтовая
Имеет золота отлив.
И пусть лишь в памяти живая,
Одна — для мёртвых и живых.
Награды этой незаметной
Не поместишь с медалью в ряд,
Но блеск отваги беззаветной
Все сорок лет хранит солдат!
Поженян Григорий Михайлович (1922—2005)
Ветер с моря (1947)
Памяти Дмитрия Глухова
1
Был приказ прорваться к Эльтигену
днём
сквозь строй немецкого заслона.
Командир сказал, что повезло нам,
и поздравил нас.
Взбивая пену,
клокотало море.
На причалах
от наката волн качались сваи.
Командир сказал, что так бывает, —
и сигнальщик поднял флаг на фалах.
Шеи пушек вытянулись к югу,
дрогнули,
качнулись мачты косо —
это реверс выжали матросы,
и земля шарахнулась в испуге.
В этот день на рейде не клялись мы,
уходя, вещей не завещали.
Командир сказал: «Вернёмся к чаю!» —
И велел отправить наши письма.
Он стоял, спокойный и угрюмый,
молчаливый и широкоспинный,
слушая, как напевает трюмный
песню про влюблённую рябину.
Что он думал?
Думал ли о бое,
что придёт в горячечном ознобе,
впившись в борт десятками пробоин,
в пятнах крови на матросской робе,
или, может, видел над собою
только небо, небо голубое?
Что хотел он?
На одном моторе
мирно,
не рискуя головою,
проскочить, не встретив немцев в море,
потому что море — штормовое?
Или, может, он мечтал у порта
вдруг увидеть их,
чтоб тотчас, с ходу,
стать «гостеприимным» мореходом
и схлестнуться, выйдя к борту бортом,
так чтоб флаги с чёрными крестами
падали,
линяя под винтами?
…Он был ранен после первых вспышек.
Медленно
по мокрому реглану
кровь стекала под ноги.
Я слышал,
как он приказал:
«Идти тараном!
По разрывам,
в лоб,
врезаясь строем!»
…Немцев было восемь.
Наших — трое.
Немцы шли на малом.
Мы — на полном.
Немцы шли за ветром.
Мы — сквозь волны.
С ними был их бог.
А с нами — сила.
Он им не помог.
А нас носила
Яростная злоба над волнами.
С немцами был бог.
А море — с нами.
…Море с нами, — значит, каждым валом
нас волна собою прикрывала
и несла на гребень против ветра.
Ближе,
ближе,
ближе.
С каждым метром
чаще всплески вражеской картечи.
Мы неслись вперёд, в волне по плечи,
и на пушках запекалась краска…
Я не слышал, как по серым каскам
звякали визжащие осколки,
но зато я видел, как умолкли
пушки на беструбой барже рядом,
как она, подбитая снарядом,
медленно вползала в чёрный выем.
— Море вам оплатит штормовые! —
Выстрел!
И куски брони летят, как вата.
Выстрел!
И, качнувшись угловато,
переломлен надвое по мостик,
головной отправлен рыбам в гости.
…Немцы отвернули в полумиле.
Немцев подвели плохие нервы.
Мы не гнались…
Мы похоронили
катер № 81-й.
Сняли флаг
и вынесли из рубки
лоцию…
А море штормовало,
Командир сказал:
«Устали руки!» —
и, едва добравшись до штурвала,
на компас взглянул он:
«Порт на румбе!» —
и упал
на мостике
у тумбы.
2
Как запомнить свет звезды падучей,
как отыщешь, где она упала?
На Тамани,
у высокой кручи,
у подножья пенистого вала,
всем ветрам распахнута навстречу,
с давних пор стоит одна лачуга.
Там три дня подряд горели свечи,
там три дня подряд у тела друга
собирались хмурые матросы.
Стыли волны па причальных сваях.
На манильских несмоленых тросах
провисала койка подвесная.
А на жёсткой флотской парусине
он лежал,
сурово сдвинув брови,
в орденах,
в морском мундире синем.
Замирало море в изголовье,
а у ног — гвардейцы…
Я заметил,
как качнулась тень на смуглых лицах.
Мы молчали.
Мы пришли проститься
молча, перед самым боем.
Ветер!
Вдруг ворвался с моря свежий ветер,
тросами поскрипывая глухо.
И качнулась койка в полусвете,
и поплыл на койке Дмитрий Глухов,
как всегда,
в свой дальний путь обычный,
только что уснувший после боя.
И закрыл плечами свечи мичман,
чтобы свет его не беспокоил,
и, шагнув вперёд, сказал, прощаясь:
— Жил, качаясь на волне,
и, на волне
качаясь,
ты ушёл в последний рейс.
Мне тоже,
если только смерти, —
то такой же. —
Мы надели мичманки.
И руки
потянулись к козырькам.
Сирена
извещала нас, что поднят «буки» —
флаг о выходе туда,
где пена,
закружившись в гибельном узоре,
тонет в белой глубине буруна.
…Немцы были у Камыш-Буруна.
Их маяк сигналил:
«Ветер с моря!»
Июньские дни Нахимова
1. Возвращение
Когда в одной ладони —
все дороги.
И встать на холм —
как дёрнуть за кольцо.
И ни моря не властны
и ни боги.
И лица всех сошлись в одно лицо.
Когда послушней конь,
острее зренье
и ни себя не жалко,
ни коня.
Когда, освобождённый,
отстраненьем
возвысишься
над суетностью дня…
Как горячит
и как пьянит опасность.
Но, все свои сомненья погребя,
ты знаешь,
что живёшь не для себя.
И в этом суть,
и правота,
и ясность.
...................................................
...................................................
Три ниши
во Владимирском соборе.
Три места в склепе.
Трое лечь могли
под куполом с крестом,
над городом,
что всех других дороже.
Был первым —
Лазарев.
Он — первый адмирал —
лёг в склепе первым.
— Берегу
второе место для себя, —
сказал Нахимов.
Но смерть всевластна.
Подданных своих
смерть убирает
по своим контрактам.
Она — вершительница
судеб всех.
Одна она ли только?!
И стал вторым Корнилов.
Он, кажется мне тоже,
что-то знал.
Он загодя оставил завещанье,
ранним утром,
часов примерно в семь,
часы отправил сыну золотые.
А в полдень
принял смерть на бастионе.
Не прячась от неё,
не хоронясь,
с холодною улыбкой
обреченья…
— Держу я третье место
для себя, — сказал Нахимов.
Он ослаб от горя
и не стыдился слёз.
Был третьим
адмирал Истомин.
Опять Малахов,
тот же бастион,
люнет камчатский,
тот же вызов жизни.
— Что хорониться,
смерть своё возьмёт, —
сказал Нахимов, —
лягу…
в ногах товарищей.
2. Предчувствие
(17 июня 1855 года. Малахов курган. Штыковая)
А он с коня в штыки —
и нет
ни неба,
ни земли,
ни адмиральских эполет.
Лишь хруст костей
да красный след,
когда кричат:
— Коли! —
А он не думал ни о чём,
пришёл ли нет черёд.
Не взвешивал,
а предпочёл
толкнуть тарутинцев плечом
и с саблею —
вперёд.
А ковыли давно в крови.
А бог — приди
и лик яви
в малиновом дыму.
И нет ни неба,
ни земли,
лишь хруст костей
да крик:
— Коли! —
Пощады — никому.
Накануне сражения
явился к Нахимову
Данненберг.
— Извините, — сказал он, —
я ещё не был с визитом
у вас.
— Помилуйте,
ваше высочество,
лучше б
Сапун-горе
сделали вы визит…
..............................................
..............................................
Итак, другого не дано:
пусть всё летит вверх дном.
Земля виднее
под конём,
трава теплее
под огнём,
нет выхода — так вверх килём.
А город…
Если суждено.
Но… только не при нём.
Скатилась по небу звезда,
двух душ сближала даль.
Уберегли его тогда,
и отодвинулась беда.
Надолго ли?!
Едва ль…
Близ Малахова кургана
солдат, умирая,
остановил верхового:
— Я не помощи прошу,
ваше благородие,
я спросить у вас хочу, —
верховой склонился
в стременах, —
— адмирал Нахимов
не убит?
— Нет.
— Слава богу! —
И солдат, перекрестившись,
умер…
3. Смерть
(28 июня 1855 года. Корниловский бастион)
В шесть часов пополудни,
вернее, чуть раньше шести,
на исходе июня,
во вторник,
дня двадцать восьмого,
двое: Павел Нахимов
и флаг-офицер Колтовской,
благодушно беседуя
ехали к Керну
верхами.
День клонился к закату,
акация властно цвела.
Сладковато и властно.
Нахимов сказал:
— Дело божье.
Бог даёт,
бог берёт…
Храбрость — суть
постоянство усилий.
Смерть преследовать нужно,
чтоб душу от страха спасти.
То, что мы — молодцы, — хорошо.
И для нас,
и, пожалуй, для многих.
В шесть часов пополудни,
вернее, чуть раньше шести,
на исходе июня,
во вторник,
дня двадцать восьмого,
обойдя батарею,
он вышел к вершине холма
и спросил у сигнальщика:
— Сколько нас?
— На суток на четверо…хватит… —
Рядом шлёпнулась пуля,
с шипеньем уткнувшись в мешок.
Он стоял,
возвышаясь по грудь
над банкетом.
Снова пуля…
— Прицельно стреляют, —
сказал.
Керн был бледен.
Нахимов
за подзорной трубой потянулся.
.............................................
— Внизу идёт богослужение
в честь завтрашнего праздника
святых Петра и Павла.
Не желаете послушать? —
спросил Керн.
— Никого не задерживаю-с…
.............................................
На исходе июня,
ах, какая тоска,
он нашёл свою пулю,
так как пулю искал.
В шесть часов пополудни
тайна смерти близка…
И разгадкою жизни
хлещет кровь из виска.
............................................
............................................
Когда часы надежды истекли
его по Аполлоновой горе
до бухты
донесли товарищи
и положили в шлюпку.
Буксировали баркасами
и встретили на Графской,
как живого,
взяв вёсла на валек.
Потом, неспешно,
двинулись домой.
Из окон дома
было слышно,
как полковая музыка играла.
…Гроб его
три флага осенили.
Два адмиральских,
третий — кормовой,
пробитый ядрами
синопскими
с «Марии».
В почётном карауле стояли —
семнадцать в ряд.
«Полный ход»
сыграли барабанщики.
Колокола —
один, потом другой —
звонили с Корабельной.
Четырнадцать священников
служили панихиду.
Приспустили флаги
на кораблях.
Весь Севастополь
проводил Нахимова
в последний путь
до склепа,
во Владимирскую церковь.
Там его
три адмирала ждали.
Его учитель —
Лазарев,
Корнилов
и Истомин.
Он сам хотел
лечь у друзей
в ногах…
Пушкин Александр Сергеевич (1799—1837)
Война (1821)
Война! Подъяты наконец,
Шумят знамёна бранной чести!
Увижу кровь, увижу праздник мести;
Засвищет вкруг меня губительный свинец.
И сколько сильных впечатлений
Для жаждущей души моей!
Стремленье бурных ополчений,
Тревоги стана, звук мечей,
И в роковом огне сражений
Паденье ратных и вождей!
Предметы гордых песнопений
Разбудят мой уснувший гений! —
Всё ново будет мне: простая сень шатра,
Огни врагов, их чуждое взыванье,
Вечерний барабан, гром пушки, визг ядра
И смерти грозной ожиданье.
Родишься ль ты во мне, слепая славы страсть,
Ты, жажда гибели, свирепый жар героев?
Венок ли мне двойной достанется на часть,
Кончину ль тёмную судил мне жребий боёв?
И всё умрёт со мной: надежды юных дней,
Священный сердца жар, к высокому стремленье,
Воспоминание и брата и друзей,
И мыслей творческих напрасное волненье,
И ты, и ты, любовь!.. Ужель ни бранный шум,
Ни ратные труды, ни ропот гордой славы,
Ничто не заглушит моих привычных дум?
Я таю, жертва злой отравы:
Покой бежит меня, нет власти над собой,
И тягостная лень душою овладела…
Что ж медлит ужас боевой?
Что ж битва первая ещё не закипела?
Мне бой знаком — люблю я звук мечей… (1820)
Мне бой знаком — люблю я звук мечей:
От первых лет поклонник бранной славы,
Люблю войны кровавые забавы,
И смерти мысль мила душе моей.
Во цвете лет свободы верный воин,
Перед собой кто смерти не видал,
Тот полного веселья не вкушал
И милых жён лобзаний не достоин.
Анчар (1828)
В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскалённой,
Анчар, как грозный часовой,
Стоит — один во всей вселенной.
Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила
И зелень мёртвую ветвей
И корни ядом напоила.
Яд каплет сквозь его кору,
К полудню растопясь от зною,
И застывает ввечеру
Густой прозрачною смолою.
К нёму и птица не летит
И тигр нейдёт — лишь вихорь чёрный
На древо смерти набежит
И мчится прочь, уже тлетворный.
И если туча оросит,
Блуждая, лист его дремучий,
С его ветвей, уж ядовит,
Стекает дождь в песок горючий.
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом:
И тот послушно в путь потёк
И к утру возвратился с ядом.
Принёс он смертную смолу
Да ветвь с увядшими листами,
И пот по бледному челу
Струился хладными ручьями;
Принёс — и ослабел и лёг
Под сводом шалаша на лыки,
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
А князь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы
И с ними гибель разослал
К соседям в чуждые пределы.
Рождественский Роберт Иванович (1932—1994)
На Земле безжалостно маленькой… (1969)
На Земле
безжалостно маленькой
жил да был человек маленький.
У него была служба маленькая.
И маленький очень портфель.
Получал он зарплату маленькую…
И однажды —
прекрасным утром —
постучалась к нему в окошко
небольшая,
казалось,
война…
Автомат ему выдали маленький.
Сапоги ему выдали маленькие.
Каску выдали маленькую
и маленькую —
по размерам —
шинель.
…А когда он упал —
некрасиво, неправильно,
в атакующем крике вывернув рот,
то на всей земле
не хватило мрамора,
чтобы вырубить парня
в полный рост!
Баллада о красках (1972)
Был он рыжим,
как из рыжиков рагу.
Рыжим,
словно апельсины на снегу.
Мать шутила,
мать весёлою была:
«Я от солнышка сыночка родила…»
А другой был чёрным-чёрным у неё.
Чёрным,
будто обгоревшее смолье.
Хохотала над расспросами она,
говорила:
«Слишком ночь была черна!..»
В сорок первом,
в сорок памятном году
прокричали репродукторы беду.
Оба сына, оба-двое, соль Земли —
поклонились маме в пояс.
И ушли.
Довелось в бою почуять молодым
рыжий бешеный огонь
и чёрный дым,
злую зелень застоявшихся полей,
серый цвет прифронтовых госпиталей.
Оба сына, оба-двое, два крыла,
воевали до победы.
Мать ждала.
Не гневила,
не кляла она судьбу.
Похоронка
обошла её избу.
Повезло ей.
Привалило счастье вдруг.
Повезло одной на три села вокруг.
Повезло ей.
Повезло ей!
Повезло!—
Оба сына
воротилися в село.
Оба сына.
Оба-двое.
Плоть и стать.
Золотистых орденов не сосчитать.
Сыновья сидят рядком — к плечу плечо.
Ноги целы, руки целы — что ещё?
Пьют зелёное вино, как повелось…
У обоих изменился цвет волос.
Стали волосы —
смертельной белизны!
Видно, много
белой краски
у войны.
Сельвинский Илья Львович (1899—1968)
Я это видел (1942, Керчь)
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон — взгорье.
Меж нами
вот этак —
ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мёрзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька —
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор «Весёлый».
Весь «Самострой» — сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села —
Все заложников выслали в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мёртвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде —
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Лёгкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мёртвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха её видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо её, славное и простое,
Чёрная судорога свела.
Ветер колышет её отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».
Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Невластны теперь над ними враги —
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей её фальши
«Сентиментальность» пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Торчит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал — уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
всё это
сам ты
видел
И не сошёл с ума.
Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время — писал я о милой,
О щёлканье соловья.
Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.
А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше варёных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведён
Каждый крик, слетающий с губ.
Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече,
Из всех племён от древка до древка
И взять от каждого всё человечье,
Всё, прорвавшееся сквозь века, —
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни…
Не это ль
наречье
муки бездонной
Словам искомым сродни?
Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесёт.
Ров… Поэмой ли скажешь о нём?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами.
Огнём! Только огнём!
Симонов Константин Михайлович (1915—1979)
Если дорог тебе твой дом… (1942)
Если дорог тебе твой дом,
Где ты русским выкормлен был,
Под бревенчатым потолком,
Где ты, в люльке качаясь, плыл;
Если дороги в доме том
Тебе стены, печь и углы,
Дедом, прадедом и отцом
В нём исхоженные полы;
Если мил тебе бедный сад
С майским цветом, с жужжаньем пчёл
И под липой сто лет назад
В землю вкопанный дедом стол;
Если ты не хочешь, чтоб пол
В твоём доме фашист топтал,
Чтоб он сел за дедовский стол
И деревья в саду сломал…
Если мать тебе дорога —
Тебя выкормившая грудь,
Где давно уже нет молока,
Только можно щекой прильнуть;
Если вынести нету сил,
Чтоб фашист, к ней постоем став,
По щекам морщинистым бил,
Косы на руку намотав;
Чтобы те же руки её,
Что несли тебя в колыбель,
Мыли гаду его белье
И стелили ему постель…
Если ты отца не забыл,
Что качал тебя на руках,
Что хорошим солдатом был
И пропал в карпатских снегах,
Что погиб за Волгу, за Дон,
За отчизны твоей судьбу;
Если ты не хочешь, чтоб он
Перевёртывался в гробу,
Чтоб солдатский портрет в крестах
Взял фашист и на пол сорвал
И у матери на глазах
На лицо ему наступал…
Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой вдвоём ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел,— так её любил,—
Чтоб фашисты её живьём
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли её втроём,
Обнаженную, на полу;
Чтоб досталось трём этим псам
В стонах, в ненависти, в крови
Всё, что свято берёг ты сам
Всею силой мужской любви…
Если ты фашисту с ружьём
Не желаешь навек отдать
Дом, где жил ты, жену и мать,
Всё, что родиной мы зовем,—
Знай: никто её не спасет,
Если ты её не спасешь;
Знай: никто его не убьет,
Если ты его не убьешь.
И пока его не убил,
Ты молчи о своей любви,
Край, где рос ты, и дом, где жил,
Своей родиной не зови.
Пусть фашиста убил твой брат,
Пусть фашиста убил сосед,—
Это брат и сосед твой мстят,
А тебе оправданья нет.
За чужой спиной не сидят,
Из чужой винтовки не мстят.
Раз фашиста убил твой брат,—
Это он, а не ты солдат.
Так убей фашиста, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоём дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял.
Так хотел он, его вина,—
Пусть горит его дом, а не твой,
И пускай не твоя жена,
А его пусть будет вдовой.
Пусть исплачется не твоя,
А его родившая мать,
Не твоя, а его семья
Понапрасну пусть будет ждать.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Жди меня (1941)
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Жёлтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера.
Жди, когда из дальних мест
Писем не придёт,
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждёт.
Жди меня, и я вернусь,
Не желай добра
Всем, кто знает наизусть,
Что забыть пора.
Пусть поверят сын и мать
В то, что нет меня,
Пусть друзья устанут ждать,
Сядут у огня,
Выпьют горькое вино
На помин души…
Жди. И с ними заодно
Выпить не спеши.
Жди меня, и я вернусь,
Всем смертям назло.
Кто не ждал меня, тот пусть
Скажет: — Повезло.
Не понять не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой,-
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
Танк (1939)
Вот здесь он шёл. Окопов три ряда.
Цепь волчьих ям с дубовою щетиной.
Вот след, где он попятился, когда
Ему взорвали гусеницы миной.
Но под рукою не было врача,
И он привстал, от хромоты страдая,
Разбитое железо волоча,
На раненую ногу припадая.
Вот здесь он, всё ломая, как таран,
Кругами полз по собственному следу
И рухнул, обессилевший от ран,
Купив пехоте трудную победу.
Уже к рассвету, в копоти, в пыли,
Пришли ещё дымящиеся танки
И сообща решили в глубь земли
Зарыть его железные останки.
Он словно не закапывать просил,
Ещё сквозь сон он видел бой вчерашний,
Он упирался, он что было сил
Ещё грозил своей разбитой башней.
Чтоб видно было далеко окрест,
Мы холм над ним насыпали могильный,
Прибив звезду фанерную на шест —
Над полем боя памятник посильный.
Когда бы монумент велели мне
Воздвигнуть всем погибшим здесь, в пустыне,
Я б на гранитной тёсаной стене
Поставил танк с глазницами пустыми;
Я выкопал его бы, как он есть,
В пробоинах, в листах железа рваных, —
Невянущая воинская честь
Есть в этих шрамах, в обгорелых ранах.
На постамент взобравшись высоко,
Пусть как свидетель подтвердит по праву:
Да, нам далась победа нелегко.
Да, враг был храбр.
Тем больше наша слава.
Майор привёз мальчишку на лафете… (1941)
Майор привёз мальчишку на лафете.
Погибла мать. Сын не простился с ней.
За десять лет на том и этом свете
Ему зачтутся эти десять дней.
Его везли из крепости, из Бреста.
Был исцарапан пулями лафет.
Отцу казалось, что надёжней места
Отныне в мире для ребенка нет.
Отец был ранен, и разбита пушка.
Привязанный к щиту, чтоб не упал,
Прижав к груди заснувшую игрушку,
Седой мальчишка на лафете спал.
Мы шли ему навстречу из России.
Проснувшись, он махал войскам рукой…
Ты говоришь, что есть ещё другие,
Что я там был и мне пора домой…
Ты это горе знаешь понаслышке,
А нам оно оборвало сердца.
Кто раз увидел этого мальчишку,
Домой прийти не сможет до конца.
Я должен видеть теми же глазами,
Которыми я плакал там, в пыли,
Как тот мальчишка возвратится с нами
И поцелует горсть своей земли.
За всё, чем мы с тобою дорожили,
Призвал нас к бою воинский закон.
Теперь мой дом не там, где прежде жили,
А там, где отнят у мальчишки он.
Сурков Алексей Александрович (1899—1983)
В землянке (1941)
Бьётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поёт мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
О тебе мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтоб услышала ты,
Как тоскует мой голос живой.
Ты сейчас далеко-далеко.
Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти не легко,
А до смерти — четыре шага.
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От твой негасимой любви.
Твардовский Александр Трифонович (1910—1971)
Я знаю, никакой моей вины…
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В то, что они — кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но всё же, всё же, всё же…
В тот день, когда окончилась война… (1948)
В тот день, когда окончилась война
И все стволы палили в счет салюта,
В тот час на торжестве была одна
Особая для наших душ минута.
В конце пути, в далёкой стороне,
Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мёртвыми прощаются живые.
До той поры в душевной глубине
Мы не прощались так бесповоротно.
Мы были с ними как бы наравне,
И разделял нас только лист учётный.
Мы с ними шли дорогою войны
В едином братстве воинском до срока,
Суровой славой их озарены,
От их судьбы всегда неподалёку.
И только здесь, в особый этот миг,
Исполненный величья и печали,
Мы отделялись навсегда от них:
Нас эти залпы с ними разлучали.
Внушала нам стволов ревущих сталь,
Что нам уже не числиться в потерях.
И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,
Заполненный товарищами берег.
И, чуя там сквозь толщу дней и лет,
Как нас уносят этих залпов волны,
Они рукой махнуть не смеют вслед,
Не смеют слова вымолвить. Безмолвны.
Вот так, судьбой своею смущены,
Прощались мы на празднике с друзьями.
И с теми, что в последний день войны
Ещё в строю стояли вместе с нами;
И с теми, что её великий путь
Пройти смогли едва наполовину;
И с теми, чьи могилы где-нибудь
Ещё у Волги обтекали глиной;
И с теми, что под самою Москвой
В снегах глубоких заняли постели,
В её предместьях на передовой
Зимою сорок первого;
и с теми,
Что, умирая, даже не могли
Рассчитывать на святость их покоя
Последнего, под холмиком земли,
Насыпанном нечуждою рукою.
Со всеми — пусть не равен их удел, —
Кто перед смертью вышел в генералы,
А кто в сержанты выйти не успел —
Такой был срок ему отпущен малый.
Со всеми, отошедшими от нас,
Причастными одной великой сени
Знамён, склонённых, как велит приказ, —
Со всеми, до единого со всеми.
Простились мы.
И смолкнул гул пальбы,
И время шло. И с той поры над ними
Берёзы, вербы, клёны и дубы
В который раз листву свою сменили.
Но вновь и вновь появится листва,
И наши дети вырастут и внуки,
А гром пальбы в любые торжества
Напомнит нам о той большой разлуке.
И не за тем, что уговор храним,
Что память полагается такая,
И не за тем, нет, не за тем одним,
Что ветры войн шумят не утихая.
И нам уроки мужества даны
В бессмертье тех, что стали горсткой пыли.
Нет, даже если б жертвы той войны
Последними на этом свете были, —
Смогли б ли мы, оставив их вдали,
Прожить без них в своем отдельном счастье,
Глазами их не видеть их земли
И слухом их не слышать мир отчасти?
И, жизнь пройдя по выпавшей тропе,
В конце концов у смертного порога,
В себе самих не угадать себе
Их одобренья или их упрека!
Что ж, мы трава? Что ж, и они трава?
Нет. Не избыть нам связи обоюдной.
Не мёртвых власть, а власть того родства,
Что даже смерти стало неподсудно.
К вам, павшие в той битве мировой
За наше счастье на земле суровой,
К вам, наравне с живыми, голос свой
Я обращаю в каждой песне новой.
Вам не услышать их и не прочесть.
Строка в строку они лежат немыми.
Но вы — мои, вы были с нами здесь,
Вы слышали меня и знали имя.
В безгласный край, в глухой покой земли,
Откуда нет пришедших из разведки,
Вы часть меня с собою унесли
С листка армейской маленькой газетки.
Я ваш, друзья, — и я у вас в долгу,
Как у живых, — я так же вам обязан.
И если я, по слабости, солгу,
Вступлю в тот след, который мне заказан,
Скажу слова, что нету веры в них,
То, не успев их выдать повсеместно,
Ещё не зная отклика живых, —
Я ваш укор услышу бессловесный.
Суда живых — не меньше павших суд.
И пусть в душе до дней моих скончанья
Живёт, гремит торжественный салют
Победы и великого прощанья.
Дом бойца (1942)
Столько было за спиною
Городов, местечек, сёл,
Что в село своё родное
Не заметил, как вошёл.
Не один вошел — со взводом,
Не по улице прямой —
Под огнём, по огородам
Добирается домой…
Кто подумал бы когда-то,
Что достанется бойцу
С заряжённою гранатой
К своему ползти крыльцу?
А мечтал он, может статься,
Подойти путём другим,
У окошка постучаться
Жданным гостем, дорогим.
На крылечке том с усмешкой
Притаиться, замереть.
Вот жена впотьмах от спешки
Дверь не может отпереть.
Видно знает, знает, знает,
Кто тут ждёт за косяком…
«Что ж ты, милая, родная,
Выбегаешь босиком?..»
И слова, и смех, и слезы —
Всё в одно сольётся тут.
И к губам, сухим с мороза,
Губы тёплые прильнут.
Дети кинутся, обнимут…
Младший здорово подрос…
Нет, не так тебе, родимый,
Заявиться довелось.
Повернулись по-иному
Все надежды, все дела.
На войну ушёл из дому,
А война и в дом пришла.
Смерть свистит над головами,
Снег снарядами изрыт.
И жена в холодной яме
Где-нибудь с детьми сидит.
И твоя родная хата,
Где ты жил не первый год,
Под огнём из автоматов
В бороздёнках держит взвод.
— До какого ж это срока, —
Говорит боец друзьям, —
Поворачиваться боком
Да лежать, да мерзнуть нам?
Это я здесь виноватый,
Хата все-таки моя.
А поэтому, ребята, —
Говорит он, — дайте я…
И к своей избе хозяин,
По-хозяйски строг, суров,
За сугробом подползает
Вдоль плетня и клетки дров.
И лежат, следят ребята:
Вот он снег отгрёб рукой,
Вот привстал. В окно — граната,
И гремит разрыв глухой…
И неспешно, деловито
Встал хозяин, вытер пот…
Сизый дым в окне разбитом,
И свободен путь вперёд.
Затянул ремень потуже,
Отряхнулся над стеной,
Заглянул в окно снаружи —
И к своим: — Давай за мной…
А когда селенье взяли,
К командиру поскорей:
— Так и так. Теперь нельзя ли
Повидать жену, детей?..
Лейтенант, его ровесник,
Воду пьёт из котелка.
— Что ж, поскольку житель местный… -
И мигнул ему слегка. —
Но гляди, справляйся срочно,
Тут походу не конец. —
И с улыбкой: — Это точно, —
Отвечал ему боец…
Шефнер Вадим Сергеевич (1915-2002)
22 июня (1961)
Не танцуйте сегодня, не пойте.
В предвечерний задумчивый час
Молчаливо у окон постойте,
Вспомяните погибших за нас.
Там, в толпе, средь любимых, влюблённых,
Средь весёлых и крепких ребят,
Чьи-то тени в пилотках зелёных
На окраины молча спешат.
Им нельзя задержаться, остаться —
Их берёт этот день навсегда,
На путях сортировочных станций
Им разлуку трубят поезда.
Окликать их и звать их — напрасно,
Не промолвят ни слова в ответ,
Но с улыбкою грустной и ясной
Поглядите им пристально вслед.
Эренбург Илья Григорьевич (1891—1967)
1941 (1941)
Мяли танки тёплые хлеба,
И горела, как свеча, изба.
Шли деревни. Не забыть вовек
Визга умирающих телег,
Как лежала девочка без ног,
Как не стало на земле дорог.
Но тогда на жадного врага
Ополчились нивы и луга,
Разъярился даже горицвет,
Дерево и то стреляло вслед,
Ночью партизанили кусты
И взлетали, как щепа, мосты,
Шли с погоста деды и отцы,
Пули подавали мертвецы,
И, косматые, как облака,
Врукопашную пошли века.
Шли солдаты бить и перебить,
Как ходили прежде молотить.
Смерть предстала им не в высоте,
А в крестьянской древней простоте,
Та, что пригорюнилась, как мать,
Та, которой нам не миновать.
Затвердело сердце у земли,
А солдаты шли, и шли, и шли,
Шла Урала тёмная руда,
Шли, гремя, железные стада,
Шёл Смоленщины дремучий бор,
Шёл глухой, зазубренный топор,
Шли пустые, тусклые поля,
Шла большая русская земля.
Они накинулись, неистовы… (1942)
Они накинулись, неистовы,
Могильным холодом грозя,
Но есть такое слово «выстоять»,
Когда и выстоять нельзя,
И есть душа — она всё вытерпит,
И есть земля — она одна,
Большая, добрая, сердитая,
Как кровь, тепла и солона.
Белеют мазанки, хотели сжечь их… (1943)
Белеют мазанки. Хотели сжечь их,
Но не успели. Вечер. Дети. Смех.
Был бой за хутор, и один разведчик
Остался на снегу. Вдали от всех
Он как бы спит. Не бьётся больше сердце.
Он долго шёл — он к тем огням спешил.
И если не дано уйти от смерти,
Он, умирая, смерть опередил.
См. также